Болотов А.Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова описанные самим им для своих потомков. 1737-1796. – Т. 1. – Тула: Приокское книжное издат-во, 1988. – 526 с.

 

Письма 11-12

 

 

 

ЖИЗНЬ В ПАНСИОНЕ

ПИСЬМО   11-е

Любезный приятель! Итак, по отъезде матери моей в деревню, а родителя с полком в Финляндию, остался я один в Петербурге, посреди людей совсем мне незнакомых и власно как в лесу. Не могу никак забыть того дня, в который привезли меня в дом к учителю и оставили одного. Мне казалось, что я находился совсем в ином свете и дышал другим воздухом; все было для меня тут дико, все ново и все необыкновенно. Я принужден был начать вести совсем нового рода жизнь, и совсем для меня необыкновенную. Не мог я уже ласкаться, чтоб мог пользоваться той негой, какой наслаждался в родительском доме. Маленькая постелька и сундучок с платьем составляли весь мой багаж, а дядька мой Артамон был один только мой знакомый. Прочие же все были не знакомы, и я долженствовал со всеми ознакомливаться и спознаваться, а особливо с теми, которые тут также по


49

примеру моему жили. Учеников было тогда у учителя моего человек с двенадцать или с пятнадцать; некоторые были на его содержании, а другие прихаживали только всякий день учиться, а обедать и ночевать хаживали домой. Из числа первых и знаменитейший из всех был некто господин Нелюбохтин, сын одного полковника гарнизонного, да двое господ Голубцовых, которые были дети одного сенатского секретаря. Сии жили вместе со мной, и каждому из нас отведена была особливая конторочка в том же покое, где мы учились, досками отгороженная. Мне, как новичку и притом полковничьему сыну, отведена была наилучшенькая вместе с господином Нелюбохтиным, который был мальчик нарочито уже взрослый и притом тихого и хорошего характера, и потому я скоро с ним спознакомился и сдружился. Голубцовы были также меня старее, ибо мне было только 10 лет от роду, однако уже не таковы, как Нелюбохтин. Одного из них звали Александром, а другого позабыл. Я познакомился скоро и с ними, ибо были они не из числа дурных детей. Что ж касается до приходящих к нам учиться, то были они разные, и между прочими одна нарочитого уже возраста девушка, дочь какой-то майорши; по прошествии долгого времени позабыл я, как ее звали, только то помню, что она при мне не долго училась, а и прочие из приходящих часто переменялись и то прибывали, то убывали. Как мне никто из них не был слишком короток, то и не помню я из них почти ни одного, что и не удивительно по моему возрасту.

Учитель мой был человек старый, тихий и весьма добрый; он и жена его, такая же старушка, любили меня отменно от прочих. Он сам нас мало учивал, потому что по обязанности своей должен был всякий день ходить в классы в кадетский корпус и учить кадетов, итак, доставалось ему самому нас учить двенадцатый час да в вечер еще один час. Прочее время учил нас старший из его сыновей, которых было у него двое. Одного звали Александром, и он был нарочито уже велик и мог уже по нужде обучать и был малый изрядный, а другой еще маленький, по имени Фридрих, и малый огненный, резвый и дурной. За резвость и бешенство его мы все не любили.

Что касается до содержания и стола для нас, то был он обыкновенно пансионный, то есть очень-очень умеренный; наилучший и приятнейший кусок составляли булки, приносимые к нам по утрам, и которыми нас каждого оделяли. Сии были, по счастью, отменно хороши, и хлебник, пекущий оные, умел их так хорошо печь, что мне хороший вкус их


50

и поныне еще памятен. Обеды же были очень-очень тощи и в самые скоромные дни, а в постные и того хуже. Но привычка чего не может сделать! — сколько сначала ни были мне такие тощие обеды маловкусны, однако я наконец привык и довольно бывал сыт, а особливо, когда поутру либо лишнюю булочку, либо скоромный прекрасный кренделек купишь и съешь, которые так нам казались вкусными, что подберешь и крошечки. Нередко же случалось, что иногда и ложка-другая-третья хороших щей с говядиной, варимых для себя слугой моим, помогали обеду, и которые нередко казались мне вкуснее и сытнее всего обеда.

Как я учению французского языка начало сделал еще в Курляндии, и тут стоило только продолжать оный, то успех учения моего был весьма хороший. Я столь был понятен и прилежен, что менее, нежели в полгода обогнал всех моих сотоварищей и сделался первенствующим в школе, и каков был ни мал, но мог всем указывать и за всеми поправлять. Учение наше состояло наиболее в переводах с русского на французский язык Езоповых басней и газет русских; и метода сия не дурна, мы чрез самое то спознакомливались от часу больше с французским языком, а переводя газеты, и с политическим и историческим стилем, и со званиями государств и городов в свете.

Как обещано было, чтоб выучить меня и географии, то чрез несколько времени принял учитель наш или пригласил какого-то немца, чтоб приходил к нам и учил нас часа два после обеда сей науке. Для меня была она в особливости приятна и любопытна. Я пожирал, так сказать, все говоренные учителем слова, и мне не было нужды два раза пересказывать. Европейская карта, которую он одну нам только и трактовал, впечатлелась так твердо в уме моем, что я мог всю ее пересказать по пальцам; но жаль, что учение сие не долго продолжалось: не знаю и не помню, что тому причиной было, что он ходил к нам не очень долго, по сему и учение было весьма слабое и короткое. Со всем тем получил я чрез сей случай нарочитое о географии понятие, но что более моей удобопонятности, охоте и любопытству приписывать должно; а судя по учению, то оное не принесло б мне дальней пользы, так как прочим пользовало оно очень мало.

Что принадлежит до истории, то сей науке в пансионе нашем не было обыкновения учить. Но сие едва было и не лучше, нежели учить таким образом, как учат ныне (1789 г.) в пансионах, где теряется только на то время, а пользы никакой не производится, ибо заставляют детей учить обе сии


51

науки   наизусть  на  французском  языке,   и   они   ничего   не понимают.

Но недостаток сей наградил я некоторым образом собственным своим любопытством и чрезвычайной охотой к чтению книг, полученной около сего времени. За охоту к тому обязан я книге «Похождения Телемака». Не могу довольно изобразить, сколь великую произвела она мне пользу! Учитель наш заставлял меня иногда читать ее у себя в спальне для науки, но я ее мало разумел по-французски, а, по крайней мере, узнал, что она такое, и, достав не помню от кого-то русскую, не мог довольно ею начитаться. Сладкий пиитический слог пленил мое сердце и мысли и влил в меня вкус к сочинениям сего рода, и вперил любопытство к чтению и узнанию дальнейшего. Я получил чрез нее понятие о мифологии, о древних войнах и обыкновениях, о троянской войне, и мне она так полюбилась, что у меня старинные брони, латы, шлемы, щиты и прочее мечтались беспрерывно в голове, к чему много помогали и картинки, в книге находившиеся. Словом, книга сия служила первым камнем, положенным в фундаменте всей моей будущей учености, и куда жаль, что у нас в России было тогда еще так мало русских книг, что в домах нигде не было не только библиотек, но ни малейших собраний, а у французских учителей того меньше. Литература у нас тогда только что начиналась, следовательно, не можно было мне, будучи ребенком, нигде получить книг для чтения.

Но ни одним сим я, живучи в сем пансионе, воспользовался: я уже упоминал прежде, что я с самого малолетства получил великую склонность к рисованью и маранью красками. Еще в то время, как я учился писать по-русски, то писаришка, учитель мой, вперил в меня первую охоту рисованием своим кораблей, церквей, колоколен и прочего; дядька мой также умел гваздать колокольни и чернецов, и я насмотрелся у него. Охота сия возросла еще того более в Курляндии, когда учитель мой Чаах научил меня держать кисть в руках и безделицы ими мазать красками. Словом, склонность моя к сему искусству была так велика, что в то время, когда ехали мы из Курляндии в Петербург, почитал я наивеличайшим благополучием в свете, когда мог я иметь котел с кранами вокруг, такой, чтоб из каждого крана текла мне из него разная краска, и какой бы я отвернул, такая бы и потекла. Но тут жил я, окружен будучи вокруг рисовальными мастерами, и имел наивожделенней-ший случай насмотреться, как они рисуют и как составля-


52

ют разные краски, и получить ближайшее понятие о сем искусстве; меня оно столь прельщало, что я досадовал, для чего меня не учат, и писал к родителю моему, чтоб он сделал милость и велел меня учить. Он и сделал мне сие удовольствие: живущий с нами об стену рисовальный мастер Дангауер нанят и приговорен был меня учить, и так начал я к нему ходить и по нескольку часов учиться. Но какая досада была для меня, что учить меня начали не так, как мне хотелось, не красками, а карандашом, и рисовать все фигуры. В этом прошло все время, и мне не удалось поучиться рисовать красками и любимые свои ландшафты, которые мне всего были милее, но, по крайней мере, имел я тут случай насмотреться и узнать многое. Сам учитель рисовал очень хорошо, и наиболее яйца гусиные красками, я же научился у него изрядно рисовать карандашами.

Между тем как я сим образом живучи тут, учился французскому языку, географии и рисованию, не оставлял я в праздное время, а особливо в праздники, ходить к дяде моему господину Арсеньеву. Благоприятством и ласками его и тетки, жены его, был я очень доволен, они принимали меня всегда как близкого родственника и любили меня очень за тихое и скромное мое поведение. Они имели у себя другого племянника, жившего в кадетском корпусе и записанного в оном. Он был и мне внучатный брат, звали его Тимофеем Ивановичем Тутолминым, и он самый тот, который ныне наместником в городе Архангельском. Судьбе угодно было произвести его далеко предо мной, но тогда имел я преимущество пред ним и дядя любил меня более, нежели его, ибо он был резов и вертоголовый. Мы всегда почти бывали с ним вместе у дяди и всегда ночевывали, ибо ходить должно было через весь Петербург, и были друзья между собой.

В сих происшествиях кончился 1749 и начался 1750 год. Бываемые около сего времени и в другие торжественные дни увеселения, а особливо иллюминации из разных фонарей, прельщали меня до бесконечности, для меня были они новым зрелищем, и я не мог их довольно насмотреться. Ко всему любопытному был я с малолетства склонен. Таким же образом утешали меня чрезвычайно кадетские строи и их ученья, бывшие летом: всегда, когда они ни бывали, хаживали мы смотреть, ибо парадное место было подле самых нас.

Перед  приближением  масленицы  восхотелось  родителю


53

моему меня видеть. Он прислал за мной повозку и лошадей и просил учителя, чтоб он недели на две меня к нему отпустил. Учитель не только на то охотно согласился, но поступил еще далее и отпустил со мной и старшего своего сына. Итак, ездили мы к моему родителю в полк и гостили у пего недели две. Он стоял тогда с полком между Выборгом и Петербургом на винтер-квартирах и имел квартиру спою в селе, называемом Красным; хоромцы были самые маленькие, но в этакой стране, какова Финляндия, и требовать было лучше не можно. Родитель мой был нам очень рад и об успехе ученья моего изъявлял свое удовольствие. Все время нашего пребывания у него препроводили мы весело п приятно: он брал нас с собой, когда случалось ездить ому куда в гости. Все полковые офицеры ласкались ко мне напрерыв и все хвалили за мою прилежность и охоту к учению; в сие-то время выпросил я у родителя моего прежде упомянутое дозволение учиться рисовать: он охотно на то согласился и велел купить для меня рисовальную книгу и все нужное.

Здоровье родителя моего начало около сего времени гораздо слабеть; он уже давно жаловался ногами, но в сие время чувствовал и во всем себе слабость. Как теперь помню, однажды, идучи вместе с нами к церкви, которая была неподалеку от хором, обратившись он к идущим позади его офицерам, сказал: «Нет, государи мои, недолго уже мне жить, чувствую одышку и отменную слабость во всем моем теле, которая меня очень устрашает». Все утешали его, говоря, что леты его еще не так велики, чтоб скорой смерти опасаться было можно; однако он оставался при своем мнении.

Другое, что мне из сего периода времени памятно, было то, что родитель мой издевками своими вогнал меня однажды в превеликие слезы. Идучи однажды в баню, угодно ему было взять меня с собой. Не успели мы раздеться, как вздумалось ему надо мной пошутить: «Ну! брат Андрюша,— сказал он мне,— ты у меня теперь уже жених, и пора уже тебя женить». Меня сие так поразило, что слезы у меня как град покатились, ибо природная застенчивость моя против женского пола была так велика, что я не мог рассудить, что это была одна шутка; и можно ли быть правде, когда я тогда не более как по одиннадцатому году был, женят ли кого в такие леты!

Погостивши у родителя моего недели две-три и на первой неделе великого поста исповедовавшись и причастив-


54

шись, возвратился я опять в Петербург и стал продолжать свои науки и жить по-прежнему у моего учителя. С сего времени, сколько я помню, упражнялся я в переводе какой-то французской книжки. Мне и поныне жаль, что у меня пропал сей перевод. Без всякого сомнения, был он весьма еще не совершен и недостаточен. Некто господин Барыков, нашего полку, выпросил у меня его прочесть и увез.

Сим образом продолжал я тут жить и учиться во весь остаток зимы, во всю весну и лето; а между тем родитель мой перешел с полком своим в самый город Выборг, ибо полку его велено стоять тут во все лето лагерем. Желал бы он охотно, чтоб я прожил у учителя моего еще год, но усиливающаяся его слабость и болезненное состояние принудили его прервать, против хотения своего, мое учение и взять меня к себе из Петербурга. Он прислал за мной нарочных лошадей, и я принужден был оставить Петербург и все свои науки и к нему в Выборг ехать.

Сим окончу я сие письмо, предоставляя в последующем рассказать дальнейшее, что со мною случилось; а между тем, при уверении о моей непременной дружбе, остаюсь и прочее.

 

В ВЫБОРГЕ

ПИСЬМО  12-е

Любезный приятель! Таким образом, не продолжалось учение мое в Петербурге более одного года, и заплачено за меня с небольшим только сто рублей. Но сии сто рублей принесли мне великую пользу. Леты мои, сколь ни были еще нежны и малы, однако я тут многому набрался не столько учась, сколько наглядкою. Что ж принадлежит до французского языка, то оному, судя по летам моим, я довольно выучился и не только мог говорить, но и переводить по нужде. Напротив того, немецкий язык я совсем почти позабыл, ибо как во всей нашей школе ни один человек не разумел и не говорил по-немецки, то, не имея случая целый год ни с кем ни единого слова промолвить, и разучился я оному так, что не умел и пикнуть. Вот что делает отвычка и неупотребление! Однако читать и писать, и разуметь я все-таки еще мог.

По приезде моем в Выборг, нашел я родителя моего, стоящего на маленькой квартирке по ту сторону города и подле самого поля по конец всего форштата, где непо-


55

далеку стоял и полк его лагерем. Он лежал уже в постели и врачуем был полковым нашим лекарем. Большой мой зять находился тогда в отпуску, а меньшой был в полку, однако стоял на другой квартире.

Родитель мой не преминул меня проэкзаменовать во всех моих знаниях. Он доволен был, что я по-французски сколько-нибудь научился, любовался моими рисунками, а паче всего мило ему было, что я имел уже некоторое понятие о географии. Он сам любил и знал сию науку и не мог довольному знанию моему нарадоваться, а не менее и я рад был, что нашел у него целый атлас с ландкартами и мог любопытство свое по желанию удовольствовать. Одно только родителю моему было не весьма приятно, что я за французским языком совсем немецкий позабыл. Чтоб пособить сему сколько-нибудь, то заставил он прежнего учителя моего Миллера, который у него в доме жил, по нескольку часов в день возобновлять мне язык сей. Я принужден был ходить к нему в сарай, где он имел свое жилище, и там препровождать с ним по нескольку часов в чи-тании и говорении; однако хоть продолжалось сие более месяца, но пользы от него я получил мало, ибо он совсем неспособен был к учению.

Сию скуку заменял я в праздное время другими и приятнейшими для меня упражнениями. Я узнал, что у родителя моего был целый ящик с книгами; я добрался до оного, как до некоего сокровища, но, к несчастию, не нашел и в них для себя годных, кроме двух, а именно: Курасова сокращения истории и истории принца Евгения. Не могу, однако, довольно изобразить, сколько сии немногие книги принесли мне пользы и удовольствия. Первую я несколько раз прочитал и получил через нее первейшее понятие об истории, а второю не мог довольно начитаться: она мне очень полюбилась, и я получил через нее понятие о нынешних войнах, об осадах крепостей и о многом, до новой истории относящемся. Пуще всего было мне приятно и полезно, что в книге сей находились планы баталиям и крепостям. Я скоро научился их разбирать и получил такую охоту к военному делу, что у меня одни только крепости, батареи, траншеи, ретраншементы и прочие укрепления на уме были. Нередко просиживал я по нескольку часов, читая сию для меня милую книгу и рассматривая чертежи и рисунки. И читание сие подало однажды повод к особливому происшествию: как однажды я ее сим образом читал, то вздумалось родителю моему, лежащему в комнаточке, отгоро-


56

женной от того покоя, где я читал, спросить меня, что я делаю. «Читаю, батюшка, книгу»,— сказал я. «А какую, мой друг?» — «Принца Евгения».— «О, мой друг! — сказал родитель мой, сие услышав.— Книгу сию читать тебе еще рано».— «Но почему же? — спросил я.— Я ее довольно понимаю и разумею, и мне она очень полюбилась».— «Ну, хорошо, мой друг,— сказал родитель мой,— ежели так, то, пожалуй, себе читай»; а услышав, что я ее уже в другой раз читаю, а Кураса три раза прочел, похвалил меня за охоту мою к чтению и за мое любопытство особливое.

Другое и весьма приятное для меня упражнение было в хождении смотреть, как артиллеристы учились стрелять из пушек в цель. Учебная батарея их была подле самой нашей квартиры, и как я около сего времени давно уже перестал бояться стрельбы, но паче получил к ней особливую охоту и склонность, то не пропускал я ни единого случая, чтоб не быть на батарее, когда стреляли, и нередко имел удовольствие сам зажигать нацеленные пушки. Но никогда я сам собою так доволен не был, как при одном случае. Артиллеристам сим вздумалось однажды, не знаю для чего, кинуть из мортиры одну начиненную бомбу с тем, чтобы ее разорвало на воздухе. Как офицер артиллерийский был мне уже знаком, то выпросил я дозволение, что мне ее бросить, то есть зажечь мортиру. Сперва не хотели было мне на то позволить, боясь, чтоб меня не оглушило; однако я убедил их моей просьбой, и удовольствие мое было неописанное, когда увидел я брошенную мной бомбу кверху разрывающуюся; день был тогда прекрасный, бомба расселась в самой высоте и произвела наиприятнейшее зрелище своим сперва маленьким и на облачко похожим дымом, а потом своим громом.

Другое, но еще вящее удовольствие имел я при следующем случае. Известное то дело, что полки во всякое лето не только учатся, но наконец все солдаты стреляют и в цель — пулями в нарисованных на щитах людей; каждый солдат должен выстрелить три раза, и всякий раз записывается, кто и во что попал. Сей обряд должен был производить около сего времени и наш полк. Я, как сержант, находившийся в действительной службе, должен был находиться также в строю. Правда, никто бы не взыскал, если б я и не был, но мне самому того хотелось, ружье было у меня маленькое и по моей силе, и мне восхотелось также с прочими стрелять. Сие было в первый раз от роду, что я стрелял из ружья моего пулей, и какое неописанное удовольствие мое


57

было, когда из всех трех пуль не потерял я ни одной, но всеми попал в щит и одной прямо в сердце, что почиталось за превеликую редкость. Похвалы загремели мне отовсюду, и я не вспомнил сам себя от радости; хотя дело само по себе но составляло никакой важности, но для ребенка все было мило и приятно.

Далее, нередко хаживал я в самую крепость и город Выборг; многие из офицеров наших имели там свои квартиры, и как они все меня любили, то хаживал я к ним иногда в гости. При сем случае, имел я довольное время насмотреться сего города и крепости, построенными почти па одном камне. Он разделяется на две части; одну и большую часть составляет старинная крепость, наполненная довольно изрядным немецким каменным строением и имеющая внутри себя несколько кирок и церквей. Одна наизнаменитейшая из них превращена была в нашу церковь и была соборная. Другую часть составляла новая пристройка, которой укрепления и тогда не совсем еще были отделаны, ибо как кряж, на котором вся сия и нарочитого пространства часть города была построена, составлял единый и цельный дикий камень, и как рвов около укрепле-ниев копать было никак не можно, то принужденно было дикий камень сверлить и порохом рвать. На сию работу, производимую с великим трудом, не однажды я сматривал и видел, как рвало каменья и бросало на воздух; чтоб не могли они кого убить, то назначалось к тому особливое время, и по данному сигналу все удалялись прочь и под защиты, а тогда вдруг все сверлы и запалялись. Боже мой! какое начиналось тогда тресканье и лопотня и какое летание на воздух превеликих глыб каменных! Но, по счастью, летали они не далече в стороны, и городским жителям не было от них ни малейшей опасности.

Сия новая и недостроенная еще часть города отделена была от старого города нарочитой ширины морским рукавом или узким заЛивом, простирающимся внутрь земли на знатное расстояние. Для коммуникации между обеими частями сделан был через рукав сей предлинный мост, а против середины оного, на случившемся природном посреди рукава каменном острове воздвигнута была превысочайшая башня, окруженная внизу весьма крепкими укреплениями и снабженная множеством пушек. Некоторые из них, и самые величайшие, были на самой башне и могли очищать все окрестности города: все сие укрепление называется Шлоссом, или замком.


58

В сих-то и подобных сему упражнениях препровождал я свое тогдашнее время, и оно было мне приятно и весело. Но, увы! приятное сие время не долго продолжалось. Судьбе угодно было положить предел дням моего родителя и произвести через то во всех обстоятельствах моих великую и весьма важную перемену.

Лета родителя моего были хотя весьма еще не многочисленны, но болезнь, чувствуемая им за несколько уже лет до того в ногах, а потом и во всем теле, свела его в гроб и лишила его той жизни, которая для меня весьма еще была нужна и надобна, ибо я был сущий еще ребенок. Недели за две до кончины его болезнь так усилилась, что все старания полкового нашего искусного лекаря не могли подать ему ни малейшего облегчения, но он, напротив того, со всяким днем приходил в вящую слабость. Тогда не только все окружающие его, но и сам родитель мой предвидел, что конец его жизни приближается. Он требовал сам, чтоб приготовили его к кончине по долгу христианскому; и так исповедали его и приобщили святых тайн, а потом особоровали елеем.

При производстве сих церковных обрядов сердце мое поражено было наивеличайшей тоской. Вместо прежних удовольствий текли из глаз моих слезы; меня хотя старались все утешать и льстили надеждой, что авось-либо родителю моему полегчает и он от болезни своей освободится, но изображающаяся на лицах у всех печаль и господствующее во всем доме уныние и печальное молчание не то мне предвозвещало. Я ходил, повеся голову, и утирал только текущие из глаз слезы.

Поелику родитель мой был до конца своей жизни в совершенной памяти и рассудке, то и не упустил он сделать все, что должно. Он написал духовную и поручил попечение обо мне и о моей матери наилучшему своему другу, Ивану Михайловичу Дурнову, одному соседственному по деревням нашим дворянину; но сия духовная осталась потом без всякого действия. Потом распрощался он со всеми нами и домашними. Все домашние обмывали руки его своими слезами и наполняли воздух своими рыданиями. Что касается до прощания со мной, то было оно наитрогательнейшее и для меня наипечальнейшее.

Он подозвал меня к себе и, собрав последние свои силы, обняв меня, залился слезами и прерывающим голосом, сколько помню, говорил следующие слова: «Смерть моя, мой друг, приближается,— вижу я сам уже, что мне умереть...


59

Небу не угодно было, чтоб дни мои до того времени продлились, чтоб мог я иметь удовольствие видеть тебя в совершенном возрасте... Я оставляю тебя ребенком и сиротою...» Слезы покатились у него при сем слове, и тяжкий вздох излетел на небо. «Но что делать,— продолжал он, держа меня за руку, стоящего почти вне себя,— угодно так всемогущему богу. Его святая воля и буди! Он будет тебе вместо меня отцом. Я поручаю тебя его покровительству и не сомневаюсь, что он милостию своей тебя не оставит... Но слушай, мой друг, и не позабывай никогда последнего приказания отца твоего... Помни, что он приказывал тебе сне при последнем своем издыхании... Старайся во всю жизнь твою и всего паче бояться, любить и почитать сего всемогущего бога и творца нашего и во всем на него полагаться. Никогда ты в том не раскаешься, он во всех нуждах будет твоим покровителем и помощником. Будь к нему прибежен с самых теперешних твоих лет и всегда возлагай надежду и упование свое на него. Ты счастлив будешь, ежели сие исполнишь»...

Слабость воспрепятствовала ему далее говорить, однако он, отдохнув несколько и собравшись с духом, продолжал тако: «Не грусти обо мне и не плачь, ты остаешься теперь с матерью; люби ее и почитай, покуда жизнь ее продлится, она тебя родила и воспитала и проливала о тебе много слез, ты должен утешать ее при старости своим поведением; живи, мой друг, порядочно и постоянно. Будешь хорошо жить, и тебе самому хорошо будет, а худо поведешь себя, будет и тебе худо. Помни это твердо и никогда не позабывай. Люби и почитай обеих своих сестер и их мужей, они о тебе оба будут теперь попечителями и тебя не оставят: а паче всего, еще напоминаю тебе, люби и почитай бога, его милость и покровительство тебе всего нужнее, молись к нему всегда и проси, чтоб он к тебе был милостив и не лишил тебя любви своей. Я поручаю тебя ему, и его святое благословение и вкупе мое грешное буди над тобой!»

Сказав сие, не мог он более от удручавшей болезни и горести говорить, но, поцеловав меня и смочив щеки мои своими слезами, приказал мне выйти вон и затворить в комнатке двери; я обливался тогда слезами, но принужден был повиноваться его повелению.

Сие было в последний раз, что я его видел, ибо с сего времени не велел он пускать никого к себе, кроме отца своего духовного, да и начал почти с самого сего часа


60

страдать к смерти. В сем страдании препроводил он не более одних суток и, наконец, 26 сентября был тот несчастный для нас день, в который затворил он навеки свои очи и переселился в вечность.

Самую кончину его мне не удалось видеть, воспоследовала она поутру очень рано и покуда я еще спал. Не успел я проснуться, как необыкновенная тишина в доме, ладанный запах и слезы у всех на глазах меня поразили. Сердце у меня затрепетало, я спешил спрашивать у всех: «Жив ли батюшка?» и «Не скончался ли?», но никто не хотел мне ответствовать; наконец, принуждены были мне сказать, что его уже нет на свете. Я завыл тогда и зарыдал, облившись слезами, но множество офицеров и зять мой, вошедши в самое то время, не дали мне более надрываться; они велели меня силой отвести на квартиру зятя моего и там оставить, приказав не выпускать никуда со двора. Тут принужден я был пробыть до самого того времени, как изготовилось все нужное к печальной церемонии его погребения.

Попечение о сем и все нужные к тому распоряжения восприял на себя полку нашего подполковник господин Шредер. Человек сей был весьма хороший и благоразумный. Он любил покойного родителя моего и потому восхотел ему отдать последний долг сей. Но сего еще не довольно: он восхотел и далее восприять на себя труд и постараться .о том, чтоб во время сутормы и первого замешательства в доме не могло ничего распропасть из пожитков отца моего, оставшихся после него. Тотчас было все собрано и на первый случай опечатано, а потом при присутствии зятя моего все порядочно переписано. Но все иждивение отца моего не составляло дальней важности, ибо как жил он одним только почти жалованьем, и тогдашние времена не такие были, чтоб можно было полковникам от полку наживаться, то неоткуда взяться было сокровищам. И денег наличных отыскалось очень мало, да и те состояли в небольшом только количестве червонцев, которые покойный родитель мой берег для всякого случая, и число их было так невелико, что едва стало их на погребение.

Поскольку кончина отца моего воспоследовала при полку и в городе, почти иностранном, где два генерала имели тогда свое пребывание, то все обстоятельства требовали, чтоб сделали погребение ему порядочное и с достодолжной по чину его церемонией. Таковое погребение по многокоштности своей хотя и несоразмерно было с нашим


61

достатком и оставшимся капиталом, но нечего было делать. Зять мой, г. Травин, тогдашний мой опекун и попечитель, принужден был на все согласиться и давать деньги на закупку всего нужного и на прочие издержки при сем печальном обряде.

Погребение и в самом деле произведено было с пышной церемонией; весь полк был в параде, а знатный деташамент последовал за гробницей отца моего от самой квартиры до соборной церкви, где назначено было его положить. Гроб обит был сукном, украшен золотым галуном и позлащенными скобами. Он везен был цугом, покрытым черным сукном; несколько сот аршин крепу и других черных материй употреблено было на обвязку офицерских шляп, рук и шпаг, покрытие барабанов и на тысячу других излишностей, затеваемых теми, кому чужих денег не жаль, и которые готовы сорить ими на что ни вздумается. Я одет был в глубочайший траур и должен был идти за гробницей. По обеим сторонам меня шли помянутые генералы: один из них был генерал-поручик Салтыков, по имени Иван Алексеевич, а другой генерал-майор Михаил Семенович Хрущев; оба они восхотели сами честь сделать родителю моему и препроводить тело его до церкви, несмотря хотя расстояние было нарочито велико и шествие простиралось более версты. Полк поставлен был в два ряда по улице подле собора, и по приближении тела отдана была оному всем полком последняя честь с барабанным глухим тоном и печальной музыкой. В церковь внесли оное на себе некоторые офицеры полку нашего, отменно любившие отца моего и обливающиеся слезами; слезы сии не одни, а весьма многие проливали. Покойный родитель мой любим был так всем полком, что не осталось солдата, который бы не плакал или по крайней мере не тужил и не сожалел об оном. По внесении в церковь, поставили меня с правой стороны подле гроба, где принужден я был стоять во все продолжение обедни и отпевания. Легко можно всякому себе вообразить, каковы были для меня сии минуты и в каком состоянии я тогда находился! Я походил более на истукана, нежели на печального ребенка. Взоры мои устремлены были беспрерывно на лежащее тело моего родителя, которое я тогда впервые еще увидел безодушевленное; я воображал себе, что вижу оное в последний раз в моей жизни и что скоро оное погребут и зароют в землю; и мысль сия поражала сердце мое наивеличайшей грустью и тоской и выгоняла новые слезы из глаз моих,


62

от    которых    во    всю    обедню    лицо    мое    не    обсыхало.

Как пришло время уже опускать гробницу в землю, то велели мне в последний раз облобызать тело произведшего меня на свет и проститься с оным. Я учинил сие и смочил руки родителя моего слезами, и имею, по крайней мере, ныне то удовольствие, что слезы мои погребены вместе с ним в землю и составляли единую малую мзду за все труды и старания, употребленные им на мое воспитание. Меня оттащили от гроба силой и спрятали в тесноту народа, дабы я не видел дальнейшего происхождения. Через несколько минут после того услышал только я звук пальбы пушечной и треск беглого ружейного огня, производимого полком нашим, что доказало мне, что тело опущено уже было в гробницу и предано земле. Могила выкопана была внутри самой сей соборной церкви, подле самого второго среднего столба, в левой стороне находящегося. Сие обстоятельство замечаю я для того, чтоб в случае, если судьбе будет угодно завезти в сей город кого-нибудь из детей или потомков моих, могли бы они безошибочно отыскать то место, где покоятся кости и прах сего их предка, достойного того, чтоб оросили они оное своими слезами.

По окончании сей печальной церемонии и по распущении полка в свой лагерь, приглашены были все штаб- и обер-офицеры как нашего, так и других полков, присутствующие при погребении, на погребальный обед. Для сего отыскан был наипросторнейший дом в самом городе и все трактованы были столом, а потом по обыкновению одарены были золотыми, кольцами.

Сим кончилась вся сия печальная церемония, которая хотя и стоила нам весьма многого, но, по крайней мере, имею я то удовольствие, что никто еще из предков и сородичев моих не удостоился погребен быть с такой честью и славой, как покойный родитель мой, который по справедливости и достоин был оказания ему таковой почести.

Можно без любославия, но беспристрастно сказать, что из всех тогдашнего времени полковников, а особенно стариков, был он едва ли не самолучший. По крайней мере, все почитали его наипорядочнейшим, степеннейшим и важнейшим. Везде, где ни случалось ему с полком своим быть, приобретал он почтение и любовь. Никогда не случалось ему от главных командиров получать за что-нибудь выговоры и репреманты. Он всегда исправно наблюдал свою должность и знал свое дело. Во все продолжение военной своей службы, в которой он родился, воспитан, препро-


63

водил всю свою жизнь и умер, имел он время всему относящемуся до военной службы научиться и узнать оную из основания, почему и не удивительно, что он был во всем исправен. Полк его был в тогдашнее время из наилучших и исправнейших. Правда, хотя и не было в нем такой чистоты и щегольства, какие заводимы были уже в некоторых других полках молодыми полковниками, но зато солдаты были родителем моим довольны, и все его не инако как своим отцом почитали. Любовь их сохранил он многие годы и по своей кончине. Неоднажды и многие годы спустя имел я удовольствие слышать от всех старых и при нем служивших солдат наилестнейшие о нем отзывы. Всякий не инако говорил о нем, как с искренним сожалением, и отзывался, что это был не полковник, а отец наш.

Службу свою продолжал он с самого малолетства, сперва в пехотных полках, потом, как начали составлять Измайловский гвардейский полк, то взят был в оный, в котором дослужился до капитанов, и был в походах с Мини-хом против турок и на приступе очаковском; а как выпустили его в сей полк в полковники, то ходил он во время шведской войны с Кейтом на галерах.

Что касается до наружного его образа и личных его свойств и характера, то был он роста высокого и собой плотен, лицом был смугловат и кругл, волосы имел черные, глаза большие темно-карие и наполненные некоей благоприятностью, привлекающей к нему с первого взгляда любовь ото всех. Вид имел он осанистый, был собой взрачен и мог одним видом привлекать к себе почтение; голос имел важный и степенный, но в произношении слов немного картав, однако так, что почти было не приметно.

Что принадлежит до душевных его свойств, то разум имел он острый и довольно просвещенный. Говорил весьма хорошо по-немецки, которому языку обучен он был еще в малолетстве, знал арифметику и географию и мог переводить с немецкого языка довольно изрядно. Мне достались некоторые остатки трудов его, состоящих в переводе Лифляндской экономии, и сего же княжества истории, но были то единые отрывки. По-русски писал он свободно, скоро и мелко.

Что касается до расположения его души, то было оно наичестнейшее в свете. Он не любил никакой неправды и не терпел обманов. Обхождение его было откровенно и Дружественно; всякое лукавство и притворство было от него удалено; он не разумел нынешней зловредной политики,


64

не умел притворно льстить, ласкаться, гнуться и согибаться наподобие змеи и потом жалить и язвить или, по примеру кошек, спереди ласкаться и виться около души, а позади вредить и царапать, но он обходился со всяким просто, чистосердечно и говорил прямо то, что у него на сердце. Он не любил дальних церемониалов и ненавидел всякое коварство, шилышчество и мытарство, а буде случалось, что кто предпринимал что-нибудь против его чести, достоинства и справедливости, то был неуступчив, но любил защищать свою честь и правду. Сие заводило его иногда в некоторые небольшие ссоры с таковыми бездельниками и негодными людьми, несмотря хотя бы были они и выше его чином. Однако неприятелей и врагов не имел он у себя никаких важных, но умел поступками своими их злобу преодолевать и заставливать иметь к себе почтение. По причине любления справедливости и всегдашнего хорошего поведения, кроткого, тихого и миролюбивого своего нрава, был он всеми добрыми и честными людьми любим, а бездельники и негодные люди редко таких людей любят.

Нрава был он не угрюмого и не слишком веселого. Он любил с людьми обходиться, но компании его были всегда небольшие и степенные; частых банкетов и пиршеств он не заводил, может быть, не дозволял ему того и достаток, но за столом его всегда бывало по нескольку человек посторонних, ибо угостить он всякого любил и был гостеприимчив. В особливости же любил он обходиться с немцами, а особливо разумнейшими из оных, ибо любил с ними говорить и рассуждать по-немецки, да, можно сказать, что и они его за то отменно любили.

К закону имел он должное почтение и, не будучи ханжой и суевером, был довольно набожен и прибежен к церкви. Он имел о украшении оной особое попечение и, будучи охотником до музыки, завел в полку прекрасный хор певчих.

Что принадлежит до склонностей его, то имел он небольшую склонность к псовой охоте, однако умеренную и весьма благоразумную. Он не держивал у себя никогда более двух или трех борзых собак и езживал в поле более для компании с другими, и то весьма редко. Любимая его собака в мою бытность называлась Дегерби, прозванная по одному шведскому местечку, где он ее достал, будучи в походе на галерах. К лошадям имел он также, но небольшую, охоту. Любимая его лошадь, на которой он всегда езжал, называлась Шелма и была небольная, лифляндской по-


65

роды и каряя шерстью. До игры карточной и азартной не был он охотник, но в ломбер по самой маленькой цене игрывал охотно. К музыке он имел особливую охоту, и игрывал сам довольно хорошо на флейтузе. Старанием его была у нас полковая музыка очень изрядная, и он умножил ее другим хором, составив оный из маленьких солдатских четей, которые вкупе были и певчими, а прочими певчими были у нас писаря, которых всех вывел он в люди, псрежаловав чинами. Впрочем, любя играть на флейтузе, произвел он целый хор из флейтузов с фаготами. Сею музыкой он увеселял архиереев и, по тихости оной, называл ее монашеской.

К щегольству и пышности не имел он ни малейшей склонности и на убирание волос не терял многого времени, как тогда и не было еще сие в дальней моде. Наилучшая уборка волос состояла в завивании на верху головы маленькой плетенки и в плетении ее в косы, а пукольки тогда были развевающиеся и завиваемые на конце тупенькими щипцами. Платье любил он хотя чистое и опрятное, но не пышное и не богатое, а хотел, чтоб было оно хорошо, но ему спокойно и тепло. Кроме обыкновенных мундиров, не было у него никакого иного: но тогда и не было обыкновения носить штатское. Самим экипажем он никогда не щеголял и, как карет тогда еще не было в дальнем употреблении, а особливо в полках, то довольствовался он небольшой четвероместной колясочкой, да и то сделанной в полку своими мастеровыми, ибо он, любя мастерства и художества, завел их в полку своем всякого рода.

Впрочем, был он весьма воздержного жития. Компании бывали у него хотя не редко, но никогда не помню я, чтоб видел его подгулявшим, несмотря, в какой бы ему компании быть ни случалось; а таковую ж воздержность наблюдал он u в прочем; всяких дебошей был он чужд, и мне не известно ни одного порока, которому бы он был в особливости подвержен. Не было в нем ни запальчивости, ни дальней склонности к гневу, лютости и жестокости; люди и домашние его не могли приносить в том на него жалобу и не стенали от жестокости, как у прочих. Ему не трудно было всякому угодить, а потому они его и любили. Наилучший и вернейший у него слуга был Андрей, по прозвищу Клест, отец нынешнего ткача моего Федора, который вкупе был у него и ключником, и казначеем, и славным поваром; Другой повар назывался Дрозд, а камердинером был у него любимый слуга Косой, бывший у меня после того садов-


66

ником, помогавший мне разводить сады мои. С сим служителем своим, которому, кроме вина, мог он все вверивать, нередко ссоривался он за то, что доставал хищническим образом из погребца его глоток себе вина. Он узнавал тотчас по глазам, как скоро хоть несколько он выпил, и любимая его проба и обличение состояли в том, что он заставливал пройти его по комнате но одной дощечке, так, как покойный король прусский делывал то после с одним своим слугой.

С покойной родительницей моей жил он во всю свою жизнь согласно и мирно, несмотря хотя была она не совсем согласного с ним нрава; она нередко надоедала и наскучивала ему своими докуками, жалобами и излишним говореньем, но он наиболее отходил от нее и отделывался молчанием. Со всем тем любили они друг друга чистосердечно и жили как надлежит верным и честным супругам.

Что принадлежит до нас, детей его, то любил он нас потолику, сколько отцу детей своих любить должно, но без дальнего чадолюбия и неги. Он сохранил от всех детей своих к себе любовь, однако и страх и почтение. Самые зятья мои его побаивались и не смели ничего предпринять худого и безрассудного; тотчас бывала за то им гонка. Покуда сестры мои были еще в девках, то не имел он о пристроении их к месту дальнего попечения и таких забот, какими иные мучаются, но возлагал упование свое на бога, говоря, что он ему их дал, он постарается уже и пристроить их к месту и всякую наделить ее долей. Упование сие и не было тщетно, он и видел надежду свою совершившейся. Что касается до меня, то по малолетству моему не можно еще ему было ничего со мной учинить, в тогдашние времена не так легко или паче вовсе невозможно было производить с малолетними детьми таких игрушек и переворотов, какие производятся ныне с оными, к стыду наших времен и к удивлению потомков; однако если б жизнь его продлилась долее, то не оставил бы он, конечно, постараться как об обучении моем множайшим наукам, так и о скорейшем доставлении мне офицерского чина. Полковником был он уже давно, и ему через год досталось бы по линии в генерал-майоры, и тогда бы мог он взять меня к себе в адъютанты; но небу было сие не угодно.

Вот слабые и немногие черты характера моего покойного родителя. Отпустите мне, любезный приятель, что я, изображая оные, касался иногда самых мелочей и безделок.


67

Я делал сие не без причины. Письма сии назначаются мной 1(с для одних вас, но вкупе и для детей моих и потомков; мне хотелось сохранить и для них память как о себе, так и о моих предках; а для нас, потомков, мила и любопытна и самая малейшая черта из жизни наших предков, то и рассудил я заметить все, что я мог только помнить.

Сим окончу я теперешнее мое длинное письмо, а в последующих расскажу вам, как я, оставшись один и сиротой, начал далее жить и горе мыкать; а между тем, уверив вас о непременности моего дружества, остаюсь ваш и прочее.

 

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

Hosted by uCoz
$DCODE_1$