Селиванов В. Из давних воспоминаний // Русский архив, 1869. – Вып. 1. – Стб. 153-174.

 

 

ИЗ ДАВНИХ ВОСПОМИНАНИЙ.

 

Что за чудная улица была наши Ольховцы! Мне кажется, что в целой Moскве такой улицы теперь не приищешъ: всегда   суха,   а   мостовой   нет.   Да и зачем   быть   мостовой,   когда   песок сыпучий?  Поперек улицы  протекает речка,   чрез   которую перекинут  деревянный  мосток   с   некрашенными  перилами. Речка эта берет начало из Краснаго   пруда,   и   Бог   ее   знает, как   она   прозывается;    но,   протекая многия   усадьбы и наполняя собою зеркальные   пруды, в которые гляделись рощи ольх, лип и берез в уединенных садах,   впадает в тихоструйную Яузу.

В будни, тишина  на улице была не возмутимая: проедет телега, провезут бревна или доски из леснаго ряда.... но по песку, что по ковру—не прогремит колесо,    не    дребезжит   телега. Только   на речке,   возле    моста,    раздаются, бывало,  мирные удары валька по тряпью, всполаскиваемому босоногой бабой в ситцевом, с крупными цветистыми разводами,   Фартук и с засученными высоко рукавами.   Проходя, бывало,   по улице,   я любил заглядывать   в щели  стараго,   потемневшаго дощатаго   забора,   с кирпичными  выбеленными   столбами, тянувшагося  почти в длину всей улицы, и с наслаждением    любовался    прудом,    кое-где подернувшимся зеленью и окруженным старыми липовыми аллеями.  Мне казалось, что там обитает   какой-то особенный мир:  там, во  множестве, чиракли гнезда грачи, стаями порхали, птички, воробьи и щебетали другия птички. У корней   дерев и по лужайкам, цвели ландыши и кучами синели незабудки.  Кое-где в аллеях  еще стояли чугунныя, покрытыя ржавчиною,   статуи Церер   и  Юнон,   а по средине сада возвышался одноэтажный дом с

 

 

154

флигелями,—остаток барственной роскоши времен Екатерининских; но дом и флигеля давно уж были в запустении.

Домов  на улицу глядело не много: первой,   другой—да   и   обчелся.   Возле нашего дома коротенький переулок выходил   в   поле   к Красному   пруду, поросшему по краям кугою и аиром, и к длинным низким сараям Полеваго   двора.   Теперь все  это   поле   застроено   станциями   железных  дорог, и там, где почти безпрерывно, в продолжении суток, слышится адский визг локомотивов, тогда, невозмутимая тишина ночей нарушалась  только изредка протяжными, окликами часовых у Полеваго   двора,   криком   дергача в густой   траве, да гармоническим кваканьем болотных лягушек.

Да, на Ольховцах было домов немного, это правда; но общество было, и это общество, обитавшее на Ольховцах и в близ лежащей Красносельской улице, составляло свой круг, не нуждавшийся в дальнейшем развитии и довольный собою.

Этот круг хотя и обитал, в географическом отношении,  в  Москве — первопрестольной  столице,   но   сохранял во взаимных отношениях своих характер простоты чисто сельской,— характер   дворян   помещиков.   Обширные дворы, поросшие травою, пространные   сады и огороды   при усадьбах,   большое количество лошадей в конюшнях,   коровы,   домашняя  птица и многолюдный женатыя  дворни, сильно напоминали деревню.  Прибавьте  к этому немощенную улицу, да собственные покосы на захваченных пустошах Сокольничьяго поля и близ громовых колодезей,   и тогда   вы  не   удивитесь, что и в нравах этого уголка Москвы не было ничего  такого, что давало бы

 

 

155

хоть малейший намек о затеях и приличиях так называемаго большаго света. Не думайте однакож, чтоб обитатели этого края были так кто-нибудь: напротив, —это, по большей части, были столбовые дворяне, имевшие значительныя поместья, но жившие тихо, тихо, жившие для себя и считавшие душевное и телесное спокойствие безценным сокровищем, целью жизни. Летним вечерком, бывало, выдет кто-нибудь и сядет на улице на лавку у своих ворот. Увидит это сосед, другой, третий, подойдут—и возле ворот соберется кружок; разговор длится долго, спокойно, и не видать, как уходит время, и только пора ужинать разведет беседующих по домам. Иногда двое или трое таких соседей, говоря о качествах лошадей, перейдут к четвертому на его конюшню, прямо, не заходя в дом, —навестить обитателей стойлов, долго разсуждают там с кучером, перейдут оттуда в каретный сарай, уйдут, а хозяин и не знает, что у него на дворе были гости.

Не смотря на эту общую простоту нравов, они, т. е. обитатели Ольховцев, не были так однообразны, как люди нынешняго века; напротив, каждый из них был, более или менее, в своем роде оригинал.

Вот хоть бы, например, Лавр Лъвович Демидов,—господин сложения сухощаваго, немолодой летами, но прямой, что называется проглотил аршин. Всегда в сером фраке с обтяжными пуговицами, в узких панталонах, в английских с раструбами сапогах, и ходящий твердою и быстрою походкой.....У него в доме, и во всем хозяйстве, и в особенности в конюшне, порядок, порядок, и экономия, и чистота.....и если чистоту эту невежливо нарушала муха, то и тогда неизбежно было, если не взыскание с домочадцев, то уж выговор, строгий выговор. А об пыли и не говорите.....нигде!...

На дворе всегда бегало с дюжину ма-

 

 

156

леньких шавок-позвонков; беленькия, косматыя, совершенно одна в одну, и приветствовали каждаго, входящаго в калитку, таким звонким, учащенным лаем, и вертелись около него так быстро и дружно, хотя и без малейшаго вреда, что заставляли невольно остановиться и выжидать, когда, на лай собаченок, выйдет кто-нибудь из всегда-запертых дверей дома—посмотреть кто пришел. Ворота решетчатаго забора с улицы всегда были затворены, и отворялись только тогда, когда хозяин, в удовлетворение своей страсти „к лошадкам", выезжал или верхом, или летом на беговых дрожках, а зимою в санках, прокатиться, промять застоявшуюся лошадь, что делалось попеременно, каждый день по нескольку раз.

Летний костюм его для верховой езды состоял из куртки сераго сукна, панталон в обтяжку в сапоги и круглой шляпы на голове. Зимой надевалась длинная куртка на лисьем меху, теплый ваточный картуз, а на ногах белые, вязаные, знаете, лохматые женские сапоги... Последнее было несколько смешно для других, но для Лавра Львовича это было все равно: он жил для себя.

На страстной неделе, все обитатели Ольховской улицы ходили к службам в приходскую церковь Покрова Пресвятыя Богородицы — говели. Вы разве не говеете? спросил мой отец Лавра Львовича, когда возвращался от обедни, и встретив его на улице, гонявшаго на корде лошадь. „Нелъзя-с" отвечал он: „у меня-с три лошади стоят с развязанными на блоки хвостами, англезируются-с. Это очень опасно-с, хвост может зарости на сторону-с..... я из конюшни почти и не выхожу-с..... там я и сплю, и чай пью-с и обедаю..... Чтож-с, пойдешь в церковь, будешь думать о хвостах..... нельзя-с....."

Когда открылась Николаевская железная дорога, что было много лет спустя

 

 

157

описываемаго мною времени,  и из всех  обитателей Ольховцев едва ли не он один оставался еще в живых и не покидал этой богоспасаемой улицы... и Лавр Львович выехал посмотреть на невиданное движение. Стал полверсты   от   дебаркадера,   возле дороги, на ровномъ месте, и когда тронувшийся поезд поровнялся с  ним, он  пустился   скакать   в  перегонку.

"Нет-с, не обгонишь",  говорил он после, „не обгонишь-с. Лошадь, знаете, устает, а машина идет себе все шибче-с и шибче."

Но несравненно интереснее была личность Поздеева.

Но несравненно интереснее была личность Поздеева. Дом его был каменный, неопределенной, уродливой  архитектуры,   с   тоненькими  деревянными колонками, с высокой тесовой крышей, с ветхими рамами в окнах, с обвалившейся   штукатуркой,   и   выкрашенный густо,   но пятнами,  желтой краской. Впрочем, обо всем этом хозяин мало заботился; дух его был занят другим.  Он  был старик   летами,   с лицом   некрасивым,   собой черноватый и рябой, но с добродушным и кротким выражением в чертах. Поступь скромная,   тихая; одет он был всегда в  мундирном  сюртуке отставнаго моряка, и мало екшался с соседями. Чаще всего он встречался в церкви, потому что был очень богомолен. Его окружала какая-то таинственность. Он был масон и стоял   во   главе   Московских   масонов высшаго   круга:   его  они считали  святым. Раз на страстной неделе, между заутреней и обедней, когда все, оставшиеся в церкви, присели отдохнуть, и мне не было места он посадил меня возле себя. Я был лет девяти Говоря со мною о том, о сем, он спросил меня вдруг: „где присутствие души в человеке?" Я подумал, - и отвечал, что душа в голове, потому-де что всякое разсуждение творится в мозгу.

Он улыбнулся. „Нет,—сказал он душа в крови". И в  подкрепление этого  привел текст,   кажется,

 

 

158

из какого-то псалма, но из какого — решительно не помню. Когда он умирал, к нему собрались все масоны и бред его агонии записывали, как пророчество.

Позднее  я видел  в   одном   доме, с которым я был  знаком,  где хозяин тоже был  масон и   находился при кончине Поздеева, картину последних  его минут,   снятую  с  натуры. В больших  волтеровских   креслах сидит в халате умирающий.   Перед ним   стол   покрытый   скатертью,   а на столе икона Пречистой и Распятие. Перед святыней горят в высоких подсвечниках свечи. Потухающие взоры  умирающаго   обращены на святое изображение.   Масоны —свидетели   происшествия, тихо группируются в комнате   в   разных   положениях,   а  за высокою  спинкою кресел,  приложив ухо, стоит Григорий, Николаевич Коробьин, известный в свое время член Московскаго  Общества   С.   Хозяйства, агроном,   и  человек   замечательный во многих отношениях: человек далеко опередивший свое время.

Третий   сосед   наш   был   Андрей Николаевич Соковнин. Этот человек инаго покроя.   А. Н. воспитывался   в век Екатерины с  пажеском корпусе, потом   служил в Кирасирском великолепнаго князя Потемкина  полку, вышел в   отставку   и поселился   в Москве. Он  был в молоду знаком с моим отцом и если не было дружбы искренней,  задушевной,  то знакомство их восходило ко временам  их воспитания в Петербурге. Андрей Николаевич  был   членом  Московскаго Человеколюбиваго   Общества  и в последствии был избран  в вицепрезиденты  этого общества.  Имел на шее Вдадимира  и   в   петлице  Анну,   держал себя с достоинством,  как подобает истинному президенту.  С чиновниками обращался гордо,   говорил им: ты,   братец,   сударь,.....  и все это   так величественно.    Домик   его был не велик,   комнатки   маленькия,

 

 

159

но теплыя и убранныя чисто. Я любил с батюшкою ходить к Андрею Николаевичу,  сидеть с  ними — и   слушать воспоминания прошлаго, касательно их воспитания    в     корпусах    (батюшка воспитывался в  1-м кадетском  корпусе), о  службе их  и  о  блаженных временах Екатерининских.   С  полчаса спустя, после чаю,  Андрей Николаевич, бывало, посмотрев на меня, говаривал:  „Молодому-то человеку  с нами скучно, надобно позабавить  его, и, сказав это, выходил в дверь, сделанную в виде шкафа, драпированнаго зеленою тафтою, в свою  спальню, и оттуда выносил глубокую тарелку, наполненную черносливом, винными ягодами, пряниками, изюмом, разными орехами и конфектами, и ставил предо мною. Разумеется,   я   был   доволен   очень, слушал и ел, ел и слушал. Еслиб я был одарен острой памятью, я бы разсказал много забытаго и незамеченнаго   другими,   или   непереданнаго   современниками Екатерины; но, к несчастию,   я был   еще   слишком   молод, слушал все, как сказки и, под влиянием молодаго поколения, на стариков и на разсказы их смотрел уж как на что-то младенческое, не стоющее большаго внимания. Я не понимал еще интереса  всего мною слышаннаго   и теперь   с  грустью  вспоминаю  о   своей глупости.

  „И наш мундир был по моему очень красив", говоривал мой отец: „бирюзовые лацканы и воротник.... "

   „Ну что ваш мундир гарнизонный?!" перебивал Андрей Николаевич (батюшка   служил   в   Архаровском полку),   „какой уж мундир!  гвардейские мундиры, или хоть  бы   наш Кирасирский князя Потемкина полка—так, действительно,    были    богаты.   Этот полк   считался   собственною  гвардиею Князя:   на него  он  не   жалел никаких расходов. Сверх кирасы надевался красный суконный супервейс с вышитыми на груди и на спине серебром орлами. Лощади тысячныя, а что за народ то?.....гиганты!....."

 

 

160

— „Тогда и в корпусе одевались хорошо, продолжал отец; офицеры носили по два золотых шарфа чрез оба плеча крест на крест, с большими кистями (и отец мой разводил при этом руками, показывая величину колоссальных кистей.) Особенно мне нравились кадеты-егеря, зеленыя курточки под цвет травы, кругленькая шляпа с зеленым перышком. Бывало, залягут в траву, так от травы их не отличишь", и при дальнейшем разсказе речь заходила о разнице между современным (при Александре 1-м) корпусным воспитанием и воспитанием при Великой Екатерине, под отеческим, нежным и благородным надзором графа Ангальта.

—„Когда отвозил моих детей в корпус, я ужаснулся той перемене, какую я нашел теперь. Куда девалась вежливость, благородное обращение! У нас наказание розгами было вещию редкой, а тут каждый офицер дерет, когда ему вздумается. Стыд наказания пропал,—разницы между кадетом и солдатом не стало. Невежество, необразованность.....так ли было в наше время? ... Бывало, граф Ангальт, если случится какая нибудь шалость, он не разыскивал преступника. Он созывал кадет, говорил им об обязанности, о правилах человека, говорил, что он не хочет даже знать, кто сделал дурно,—он не хочет знать того, кто пятнает звание кадета, пятнает свое доброе имя; говорил долго, возбуждал в кадетах слезы умиления, и можно было ручаться за то, что, по окончании его речи, кадеты сами расправятся и крепко оттаскают преступника. Маленькие кадеты были на попечении у женщин; одеты были в курточки кофейнаго цвета и, переходя от возраста к возрасту, постепенно меняли и платья и образ занятий. В одной из зал была устроена библиотека; на столах лежали всевозможныя книги на иностранных языках; разумеется, были и Русския, но очень мало. Книги эти приделаны были к столам, так что можно было их читать;

 

 

161

унести было нельзя. Разумеется, кадеты более  рвали,   нежели   читали   и когда граф Ангальт видел, что книга изорвана, говаривал бывало, — что его "очень радует, что кадеты так любят чтение и так часто упражняются в этом занятии, что книга изорвалась от частаго употребления ".... и тут же приказывал изорванную книгу заменить новою.

Кроме фехтования,  верховой езды и других   гимнастических   упражнений, было в корпусе особое здание  для Jeu de раите, и для этой  игры кадеты одевались в особую легкую одежду и, как мне помнится, в желтыя нанковыя курточки.   Граф  Ангальт   наблюдал   за наклонностию всякаго кадета. Вот, например, говорил мой отец: я всегда имел любовь к садоводству, и граф Ангалът сделал меня Директором корпуснаго сада; я  был  и кадет  и  Директор  не по одному  названию,   а  с полной свободой распоряжений. В саду я своими   руками  вырыл беседку или грот. Беседка  эта  состояла из  ямы, которая по краям обсажена была кустами, а в средине был устроен круглый стол из дерну.  Граф Ангальт часто   посещал  мою  беседку и  раз, застав   меня с  товарищами   вокруг стола,  прозвал  меня   chevalier  de table ronde. Летними утрами  он часто  приезжал  в корпус, и когда выходил прогуляться в  сад,  я   обязан  был встретить и приветствовать его в качестве Директора речью на Французском языке, на тему о саде, о пользе и приятности  садоводства и пр.  Я никогда  не обладал хорошею памятью и, начавши речь: Voire Excellence, скоро заикался.... и тогда граф Ангальт, обращаясь к моему помощнику  Лисенке,   говорил: Lisenco, continuez, и Лисенко окончивал речь. Вся каменная ощекатуренная стена кругом сада была расписана  разными предметами из натуральной истории, разными геометрическими, алгебраическими, и арифметическими задачами, шарадами на Французском и русском

 

 

162

языках, и дельными и пустыми, но постоянно занимавшими кадет. Стена эта называлась Mur aille Parlante; помню я, что на этой стене были изображены все народы земнаго шара в их национальных одеяниях, и между европейскими народами, один был изображен голым с куском сукна в руках. Остряк живописец, расписывавший стену, на вопрос графа Ангальта что это значит, отвечал: „это я написал Француза, и так как у них мода ежедневно меняется, то в настоящее время я не знаю, какого покроя Французы носят свое платье." На этой же стене, по приказанию графа Ангальта, нарисованы были его похороны: кадеты несут гроб, а могилу ему роют кролики. Что за мысль была сочинить такую картину, Бог его знает.

„Как любитель садоводства, я делал выписки из ботанических книг, записывал, чти мог услышать по этому предмету, переводил с Французскаго все, что касалось до садоводста, и таким образом составилось у меня несколько довольно толстых тетрадей. Граф Ангальт узнал об этом, велел тетради мои переплесть в кожанный корешок и подарил мне. На пепереплете вытеснен золотой орел, листы с золотым обрезом, а на корешке напечатано золотом: „Новый совершенный Русский садовник", и моя Фамилия. *

„На здоровье кадет обращалось особенное внимание, и потому раз каждый месяц, и уж непременно всем поголовно, давали чистительное. Чтобы кадеты не сопротивлялись и не было бы им противно принимать лекарство, чистительное им давали в разварном черносливе, который очень часто подавали нам в ужине в виде супа. Ничего не подозревая, кадеты ели сладкое кушанье— и только уж ночью, когда начиналась страшная беготня по галлереям догадывались, что над ними подшутили.

* Книга~эта теперь хранится у меня.

 

 

163

„Граф Ангальт был несколько педант. Одевался всегда в Прусский мундир и имел длинную косу. Одна ботфорта была со шпорой, другая без шпоры. Вот как объясняли это. Когда Фридрих Великий потерял сражение при Коллине, то, повстречав при отступлении графа Ангальта, который командовал какою-то частью его войск, сказал: Sie Haben ein Sрог berforen! Граф Ангальт, в память слов его, скинул одну шпору, и уже не надевал ее.

„Он был без руки, потеряв ее в сражении; но это нельзя было почти заметить, так хорошо была сделана искусственная рука на пружине, которую он то держал впереди, то отбрасывал на сторону, ударив ее несколько раз другою рукою по искусственным пальцам в перчатке, в которых держал золотую табакерку с табаком. При приезде его в корпус, кадеты встречали его с восторгом и любовью. Bon jour, mes enfants, bonjour, mes enfants; il est temps de se lever! кричал он, проходя по спальням, если случалось приезжатъ рано утром; и конечно, те, которые еще хотели спать, особенно шалуны, при этом случае начинали его ругать: Чорт тебя принес! ишь тебе не спится и пр— Иногда граф слышал это; но, как будто не понимая по русски, оставался и ласков и приветлив. Раз шалуны на Muraille Parlante нарисовали портрет Ангальта в каррикатуре, с огромным красным носом и предлинною косою. Граф, проходя мимо, остановился, долго смотрел и обратясь к провожавшим его офицерам и кадетам, сказал: „Как мне приятно, что меня так любят кадеты, что даже нарисовали мой портрет, чтобы чаще видеть меня хоть в изображении. Мне это очень, очень приятно. Пожалуйста не стирайте и не велите стирать!..." и чтож? кадеты со слезами, как милости, просили графа, чтобы позволил стереть.

„Да  что уж говорить о  граф   Ангальт: — сама-то Императрица, бывало,

 

 

164

как приедет в корпус, маленькие кадеты бросались к ней, как матери, лезли к ней на колени, когда она садилась в кресла, чтобы отдохнуть, и она была так милостива, что ласкала их и ни под каким видом не позволяла их от себя отгонять.

„Учителя у нас, говорил отец, были самые лучшие во всем Петербурге; вот хоть, например, Княжнин -писатель учил у нас словесности Княжнин одевался очень скромно, но необыкновенно чисто и опрятно; руки у него были полныя, белыя и замечательно красивы. Кадеты чрезвычайно его любили и уважали.

„ — Однако, как слышно было, и он не миновал рук Шишковскаго?

„— Кадеты узнали это и сговорились отомстить, сговорились высечь Шишковскаго. Случай скоро открылся. Не помню по какому только случаю, — было ли это гулянье—только и Шишковский появился у нас в саду; как теперь помню его небольшую мозглявую фигурку, одетую в серый сюртучек, скромно застегнутый на все пуговицы, и с заложенными в карманы руками. Человек 40 кадет нарезали жидких хлыстов, заткнули их под спинки мундиров и стали следить Шишковсковскаго в аллеях сада. Вероятно он заметил что-нибудь недоброе, стал торопливо пробираться к воротам и уехал. Когда он вышел из ворот, кадеты, видя свою неудачу, выхватили хлысты и, махая в воздухе, кричали ему в догонку: „Счастлив твой Бог, что ушел."

— „А у нас, перебил Андрей Николаевич, в Пажеском корпусе его таки и высекли, как следует высекли: поймали, растянули и высекли розгами. Государыня была очень недовольна. Несколько пажей наказали жестоко и исключили из корпуса. Страшный человек был этот Шишковский; бывало, подойдет так вежливо, так ласково, попросит приехать к себе обеъясниться—да уж и объяснится!...

 

 

165

Конечно,   страшный   человек,  а все таки,  проговорил мой отец,  при Екатерине как-то   все были довольны и забывали даже и об Шишковском.

Вот хоть бы опять обращусь к  корпусу. После  графа  Ангальта,   директором   корпуса был сделан  Михаил Ларионович Кутузов. Переворот был как крут,  жестокия  наказания  сделались до того невыносимы, что,  как я слышал,   двое   кадет   бросились   из окон с верхняго этажа на мостовую и,  конечно, расшиблись до  смерти.

—„Екатерина была мудрая Государыня говорил Андрей Николаевич. И странная вещь: когда она скончалась, и весть эта дошла до Москвы, с какою радостью вся знать поехала в Петербург с поздравлением к новому Императору. Поехали-то туда, Бог весть, с какими надеждами, а возвратились с опущенными головами....

—„Да, помню— какже.... помню, говорил мой отец: с кончиною Императрицы все пошло на вонтараты. Служба при Екатерине была спокойная: бывало,   отправляясь   в   караул   (тогда в карауле стояли безсменно по целым неделям), берешь  с собою и перину с  подушками, и халат, и колпак,  и самовар.   Пробьют  вечернюю   зорю, поужинаешь, разденешься и спишь, как дома.   В   особенности   мне нравилось стоять в   карауле   у   главнокомандующаго князя Прозоровскаго, который летом   всегда   живал   в  Петровском. Встанешь, бывало, с солнцем и пойдешь себе,  не одеваясь, а так в халате и колпаке, в лес за грибами. Я это очень любил. Чай, кофе, завтрак, все приносилось на гаубтвахту от князя, а обедать караульные офицеры всегда приходили к нему. Смешно вспомнить,  как я, по неопытности, раза два попал в просак на этих  обедах.

Был, видишь ли ты, какой-то постный день, когда я по обыкновению обедал у князя Подают кушанья, я вижу скоромное и отказался? и думал, что никто не заметит; но князь заме-

 

 

166

тил, понял причину и со всевозможной заботливостию приказал подавать мне постное. Я сильно сконфузился, да делать было нечего. Тем же летом случилось мне опять быть в карауле у Прозоровскаго. Это было уже Успенским постом. Когда сели за стол, подходит ко мне человек и спрашивает, что я кушаю—постное или скоромное? Ну теперь буду умнее, думаю себе, и чтобы снова не отличиться от других, отвечал: скоромное. Вот мне и подали скоромное,—а я.... глядь.... другим-то всем подают и рыбу и уху,— все едят постное.

"Да, со вступлением на престол государя Павла, служба сделалась   тяжелая, строгая, а мундиры при Павле все-таки  много   были   удобнее и покойнее теперешних *. Теперь несчастнаго солдата   тянут, тянут,  так что   жалко смотреть; а тогда   мундиры   были   широкие,  просторные, с запасом   и   застегивались по сезонам. В зимний сезон под мундир надевался   полушубок, и лацканы были застегнуты на все пуговицы. Чтобы мундир спокойно надевался на полушубок, по швам выпускались запасы. Весною   полушубок снимался, запасы ушивались,   лацканы отворачивались,   хотя и оставались застегнутыми   на   все   крючки.   Также и осенью.    В летний сезон лацканы были   стянуты   на середине груди только крючка   на два или на три. По моему, это было очень хорошо;   но за то уж пукли,   да косы доходили несчастных солдат.   Бывало,   когда   готовятся   в караул, или в парад, еще с вечера начнется причесывание голов;  сколько сала вымазывалось, сколько муки высыпалось на головы!  Для солдат, вместо пудры, отпускалась простая ржаная мука.   Причешется   солдат с вечера,  и уж  всю ночь лечь ему нельзя:   спит сидя, чтобы не   измять   буклей.  Много бывало случаев, что и крысы отъедали косы у сонных. Особенно чаще всего

* Разсказ относится  ко времени Александра 1-го (началу 20-х годов)

 

 

167

случалось это несчастие в Красных Казармах: такая там была бездна крыс. Безобразны и неудобны до крайности были также на солдатах огромныя треугольныя шляны. Бывало, на ученье скомандуют на плечо, или пойдут в штыки беглым шагом, так шляпы и летят с голов. Нарочно наряжались команды для подбирания шляп

  „А помнишь ты, спросил Андрей Николаевич,   когда   последовало повеление,   чтобы  все,    встречавшиеся   с Императором  на улице проезжающие, выходили из экипажей?

  „Как не помнить! Мущины должны были выходить совсем на мостовую, а дамам дозволялось становиться на приступке....  Сколько  из этого и смеху-то и горя было!!

„Раз, едем мы с матушкой в карете, вдруг человек кричит нам: Государь едет, Государь едет! Кучер остановил лошадей, лакей отворил дверцы и откинул приступки;.. .и матушка бледная, дрожащая бросилась вон и села на приступке. Я кричу матушке: пустите, матушка, пустите! а она сидит, как мертвая.—Я вижу, что дело плохо, перепрыгнул через нее и стал во фронт.

„К счастию, это был не Государь, а пустой экипаж с конвоем.

  „А Далоко-то, Далоко-то, помнишь его?

  „ Далоко? какой же это Далоко?—говорил Андрей Николаевич,   припоминая   былое.   Далоко-вот   что учил у твоих   Нестеровых   музыке и пению Варвару Александровну? Как же....помню—помню!—Он всхлебнул горячку от такой встречи".

—Каким же это образом?

—Вот это как. Ехал он на дрожках в шелковых чулках и башмаках давать уроки (он всегда одевался щегольски). ...а было очень грязно.... Вдруг у Красных Ворот на встречу ему Государь. Он глядь,—грязно. Башмаков марать не захотелось, он и стал

 

 

168

на приступочке дрожек по дамски. Это увидели, сочли за неуважение и приказали обвести Далоку кругом Красных Ворот по колена в грязи три раза. Разумеется уж, после этого было не до уроков: возвратился домой, да и слег. „А дядюшку Сергея Николаевича так кажется, и посекли в Тайной. Бедный старик, после того, был так напуган, что если заслышит, бывало, колокольчик, так и затрясется и побледнеет. Все ему казалось, что фельдъегерь едет взять его. Да тогда и не он один приходил в ужас и бледнел при звуке колокольчика... Смешно,—когда к нему приехал Эртель, чтобы отвезть его в Тайную. Чего он тут не обещал: и корону-то английскую, и каких, каких подарков не обещал, а как выпустили, так и обманул!

  „Да за что же его взяли в Тайную?

  „Лакей донес, что он говорил о курносых.

„Бог знает, как и объяснить это? ведь сердцем-то Павел был предобрый и превеликодушный. Вот какой, например, случай был в Нижнем Новгороде, когда Государь узнал моего батюшку-тестя и полюбил его.

„Когда Государь изволил ехать по Нижегородской губернии, то на пути к Нижнему — на гатях, проложенных по болотам—встретили Государя огромныя толпы народа и, при приближении экипажа, упали все на колена. Государь приказал остановиться, вышел из экипажа и милостиво спросил, чего они от него просят? Защити, Государь! кричал народ. Исправник замучил нас совсем: поголовно и день и ночь работали на дороге; дома свои позабыли, как стоят. Государь страшно вспылил. —Где исправник? подать его сюда!— Исправник ни жив, ни мертв явился пред разгневанным Государем, бледный, трепещущий, оправдываться уж куда тебе, и не думал.—Повесить его сейчас... вскричал Государь...повесить на первой сосне! Все были в

 

 

169

ужасе. Исполнение должно было последовать немедленно, но кто-то из приближенных к Императору осмелился заметить, что по законам русским без суда не наказуют. Народ также, как услыхал такой приговор, приступил к Государю с молением о милости: говорили, что исправник до них всегда был добр, но что он и сам под началом, и Государь взмиловался.

По приезде в Нижний   Новгород, Государь  был сильно   недоволен   губернатором, и когда все почетныя лица   из   служащих   в   городе    были приглашены к столу Государя, губернатор приглашен не был. Батюшка-тесть в то время командовал в Нижнем гарнизонным батальоном, и хотя был только в чине маиора, однако удостоился и он чести быть тоже приглашенным.   За  столом Государь вспомнил о губернаторе...глаза засверскали, и из уст раздались гневныя речи... Все молчали, потупя глаза, никто   не смел взглянуть на Государя.   Один   только батюшка-тесть решился говорить. Государь!   сказал   он:   Корабль,   пускающийся   по   волнам    морским    всегда надеется достигнуть желанной пристани; но   достигнет-ли он  ее, Богу  только известно; одна буря, и корабль разбит о  подводный    камень.    Также и наш достойный губернатор думал сделать тебе угодное, и вместо милости, заслужил гнев. Прости меня, Государь, за мое дерзкое слово!

„Все    присутствовавшие    еще   более потупили глаза, все с трепетом ожидали новаго порыва гнева... Несколько секунд длилось томительное молчанье. Государь с удивлением озирал маиopa, смотревшаго на него с покорностию и спокойствием честнаго человека.

- "Ты добрый старик, сказал Государь... спасибо тебе. Есть у  тебя сыновья?

- «Никак   нет, Ваше Величество! у меня только дочери. - "Ну все равно: когда у тебя будет зять, отдай его мне.

 

 

170

"Скоро после того, Архаров впал в немилость, а батюшка-тесть сделан был шефом 10-ти батальоннаго Московскаго гарнизоннаго полка, и до конца жизни Государь не изменил к нему своего благоволения.

  „Ну, ты и не воспользовался милостию Государя, когда женился на Александре    Петровне?    спросил    Андрей Николаевич.

  „Нет, отвечал мой отец, я женился, а Государя не стало, Так и погибла открывавшаяся мне, счастливая будущность.  Впрочем, я и сам набрался страху не мало. —Как это?

  "А вот как.   На другой день   по прибытии Государя Павла   для   коронования в Москву,   мне   досталось быть за   дежур-маиора.   По  новому   уставу надобно было ввечеру рапортовать лично Государю; но порядка этого у нас в Москве еще не знали. (У нас еще продолжался порядок Екатерининскаго времени). Не смотря на это, я таки отправился   к коменданту   Гессе,   чтобы узнать  от  него,   что   мне   делать?   А комендант   Гессе   и   сам   ничего   не знал:   думал, думал, да и не велел мне  безпокоить    Государя.   На   другой день, после смены караулов, требуют меня к Государю.    Он   имел    тогда свое местопребывание   в   Слободском дворце. При входе в залу, меня окружили   и генерал-адъютанты   и  всякие другие   генералы,   уж  я теперь  и не помню кто...   видел я   только  ленты, да    звезды,   и   всякой    мне   замечал: „как  же я мог не прийдти с вечерним рапортом к Государю?"—Да об этом   никто   мне  не  говорил,    отвечал   я. "—„Этого   не   могите говорить Государю,   не могите.... слышите ли?'' твердили мне... Вскоре вышел камер-лакей, ввел меня в другую залу и оставил одного. Вот и стою я посреди комнаты, а сердце так и замирает. Прямо предо мною притворенная дверь. Смотрю—вот кто-то притворил ее и чьи-то глаза озирают комнату; вот остановились на мне..... и дверь снова притворена.  Чрез несколько минут опять

 

 

171

повторилось   тоже  самое,   опять   глаза озирают комнату, опять смотрят   на меня, и чувствую я, что от этих глаз сердце   у   меня   леденеет...   Все   это продолжалось с добрых 1/2 часа. Дверь то притворялась, то опять затворялась раза четыре. Наконец  дверь совсем отворилась, и Государь входит. Глаза его были   налиты  кровью и он   пыхтел что,   как  известно,   было    признаком затаеннаго   гнева.   Он   подошел ко мне молча, обошел несколько раз кругом, осматривая меня с ног до головы, и, остановившись   против меня, грозно спросил: „Как ты смел, щенок, не придти  ко   мне   с  вечерним рапортом?" Я едва   мог   выговорить „виноват..."—„Щенок, повторил Государь, продолжая меня осматривать,    если ты впередъ   осмелишься не  исполнять   своей   обязанности,   ты улетишь   туда,   куда и ворон   костей не заносил..." Далее уж я и не помню ничего... и когда Государь вышел, я упал без памяти   на   пол.  Воды, воды!   слышалось мне,   и  вместе   с тем почувствовал спрыски  холодной воды на лице, и, когда открыл глаза, увидал, что около меня суетился Великий Князь Адександр Павлович,   стараясь привести меня в чувство!

Вот   так-то,   бывало,   беседовали приятели,   вспоминая   былое. Я сидел и слушал, и хотя в  последствии случалось   мне   часто   слыхать  от   отца разсказы, приведенные мною; но никогда эти разсказы не производили на меня  такого  впечатления, и никогда   эти разсказы не   были   передаваемы   так определенно,  так плавно и спокойно, как в  маленькой   гостинной  Андрея Николаевича, оклееной малиновыми с золотыми звездочками бумажками русскаго изделия, бумажками, продававшимися по 20 к. асе.   за кусок  в 3 аршина. Странное  дело!   Начал я разсказызывать про Ольховскую  улицу и про ея обитателей,   а  свел на разсказы  об отце, об его воспитании, да о службе при Павле.  Какая бы, казалось, тут

 

 

172

связь? А между тем связь существует. На Ольховце в то время доживали свой век личности одной эпохи с батюшкою. Разсказами этими дополнялся характер всех остальных лиц, которые, более или менее, унесли из протекшей жизни и до могильной доски дух времени своего прошедшаго.

Кажется,    что   в   разсказе    своем отец мой коснулся коменданта Гессе *). Об Гессе я слыхал   от  отца   много смешнаго.   Это   был   вполне   немец-служака, но добродушный и слабый до невозможности. Кто не знает, что при Павле   военные   все   носили   прусския косы. "Раз у меня была горячка, и волосы  все   вылезли,   разсказывал   мой отец.    Когда я выздоровел  и явился по службе к Гессе, он вдруг   спрашивает:   „а  где ваш   кос?"  У меня была   горячка,   ваше    превосходительство, и волосы вылезли!—Это  не отговорк, - где ваш кос?

„Напрасно я ссылался на болезнь: Гессе приставал неотступно, стращал гаубтвахтою, арестом и только едва, едва я от него отделался.

Первый его враг в   архаровском полку был поручик Юни—повеса с ног до головы.   Раз  Юни приходит в ордонанс-гауз,   где  он  был коротко знаком со всеми плац-адъютантами;   взошел  и видит, что кто-то у стола   стоит к нему задом,   нагнувшись, и что-то пишет. Юни, полагая, что   это   кто-либо   из  плац-адъютантов,   пожелал поиграть  в чехарду, разбежался, сел к стоящему у стола верхом   на   спину,   схватил  косу в руки—и ну пришпоривать, приговаривая и подергивая   за   косу:   ну!   ну!   Долго барахтался   несчастный   подседельный; но когда ему удалось  повернуть   лицо, Юни с ужасом увидел, что это был комендант Гессе.

*) Об этом Гессе см. в Записках Болотова в Р. Архиве 1864, стр. 706. Гессе оставался комендантом Московскаго Кремля и в 1812 году см. Записи С. Н. Глинки. Спб. 1836, стр. 53.

 

 

173

Разумеется, ездок сейчас соскочил со спины   коменданта и,  вытянувшись в струну,   мог   только   проговорить: "Виноват, ваше   превосходительство!" А! вскричал Гессе. Это ви, ви ездить на московский  камедиант, пошалюйте со мной?!.

Пошел Юни вслед за Гессе.   Сели карету молча и поехали к военному генерал-губернатору Салтыкову.

Приехали. Гессе велел о себе доложить что ему нужно видеть генерал-губерернатора, которому имеет сообщить очень важное дело. Садтыков не заставил себя дожидаться, бросил занятие и вышел въ приемную, озабоченный тем, что предстоит ему услышать.

- Что вам угодно мне сказать, генерал? спросил он у Гессе.

Я привез, ваше сиятельство, к вам с мой жалоб: вот этот господин офицер, что изволить ездитъ на Московский комедиант.

—Как ездить! Что вы говорите, генерал?

—Мой стоял, писал, а поручик Юни приг на спина, взял кос, и ну! ну! ну! Салтыков взглянул на Юни, всего сжавшагося и стоявшаго с потупленною вниз головою, как какой несчастный, взглянул на коменданта и не мог удержать порыва смеха. Выхватил из кармана платок, зажал им себе рот, махнул рукою и, фыркнув, убежал вон из залы.

Не помню чем, как разсказывал отец мой, кончилось это дело; но, кажется, что Юни просидел трое суток на гаубтвахте и был выпущен.

Другой раз, тот же Юни стоял в карауле на гаубтвахте. Соскучился и,

 

 

174

узнав, что в доме генерал-губернатора бал, оставил караул и отправился на бал.

Увидал его Гессе танцующим и подошел к нему, чтобы поймать, когда тот окончит танец. Юни заметил, и лишь только танец кончился, он юркнул чрез толпу в другую комнату, подцепил даму, и когда комендант отыскал его, он уже преисправно вытанцовывал с другою дамою. Опять стал дожидаться Гессе, и опять Юни состряпал такую же штуку. Гонялся, гонялся Гессе и вдруг потерял Юни из вида; искал, искал, наконец решился ехать домой.

Проезжая мимо гаубтвахты, зашел он в нее, глядит, а уж Юни, как ни в чем не бывал, сидит в караульной комнате.

— А, ви тут! А кто это в шолкова шулочки на башмачки приг, приг?

— Не знаю и не понимаю, ваше превосходительство, что изволите говорить.

— О! мой видель, мой видель сам у генерал-губернатор, ви в шолкови шулочки на башмачки приг! приг!

— Никогда, ваше превосходительство! я стою в карауле, как же можно, чтоб я прыгал на бале?

— Ну  так шорт, диявол там биль!

— Может быть, ваше превосходительство, только не я.  И   Гессе, не  могши уличить его, ушел.

Юни умер несколько лет назад. Я знал его лично уже в глубокой старости и в чине статскаго советника, доживавшего свой век на Покровке. До конца жизни он умел сохранить веселость и юмор в разговоре.

 

В. Селиванов.

 

 

Hosted by uCoz
$DCODE_1$