Обнинский П.Н. Мой ответ А.Л. Зиссерману //
Русский архив, 1893. – Кн. 1. – Вып. 3. – С. 305-308. – Сетевая версия – И.
Ремизова 2006.
МОЙ ОТВЕТ А. Л. ЗИССЕРМАНУ.
Бывают зеркала, посмотревшись в которыя не узнаешь самого себя: один глаз на лбу, другой на щеке, нос разъехался до ушей, а рта и совсем не видать. Веришь в собственное отражение только потому, что держишь зеркало в руках и перед ним кроме своей физиономии чего либо инаго видеть не можешь.
Совершенно в таком положении почувствовал я себя, прочитав во 2-й книжке „Русскаго Архива" за текущий год статью г. Зиссермана „По поводу одного солдатскаго разсказа". Не обозначь почтенный автор заглавия моей статьи и моей фамилии, я не только бы ни за что не догадался, что дело идет обо мне, но и без малейшаго колебания подписался бы вместе с автором подо всем тем, что ему угодно было сказать в своем возражении. Нельзя, следовательно, не разъяснить этого капитальнаго qui pro quo, как в интересе дебатируемаго вопроса, так и в виду высказаннаго автором желания „получить ответ ясный, доступный пониманию людей, черпающих указания из жизни и основывающих свои суждения на фактах, воочию перед нами совершающихся".
Трудновато исполнить это желание, потому что именно на этот раз дело идет о фактах, которые „воочию перед нами не совершаются", — о тех явлениях духовной природы человека, фактическая обстановка которых не только не может служить „основанием" к верному о них „суждению", но зачастую искажает или заслоняет их. В характеристике именно этих явлений и заключалась основная цель всего того, что я счел нужным сказать читателю по поводу записаннаго в Костромском госпитале „разсказа раненаго под Плевной".
306
Постараюсь, однако, быть „ясным и доступным", на сколько позволяет это трактуемая тема.
За фактическую достоверность разсказа я не ручался и раньше (что и говорил, передавая его), не ручаюсь и теперь; с полной охотой принимаю и все техническия опровержения, исходящия из столь авторитетнаго источника. Дело совсем не в этой достоверности, а в „психической правде разсказа", и тут-то — корень нашего недоразумения. Эту правду, как понимает г. Зиссерман, я подразумевал, якобы, в том, что ,,весь верхний слой войска — гниль, вся же сила в простом человеке-солдате, что войско, идущее на врага без офицеров, такое войско, т. е. имеющее офицеров-трусов, стократ страшнее врагу". Навязав мне еще несколько подобных же парадоксов, он старательно убеждает меня в том, что войско без офицеров, хотя бы и миллионное, будет разбито одним корпусом и в т. п. труизмах, в истинности которых никто, ни он, ни я, сомневаться не можем, и по поводу которых я с равным основанием могу повторить его восклицание: О, sancta simplicitas!
С целью дать всему этому „ясный и доступный ответ", скажу прежде всего, что мой отец после долгой боевой карьеры на старости лет водил свою дружину в Крым и чуть не умер с нею под Севастополем, мой старший сын — поручик стрелков Императорской Фамилии; следовательно добрая, неомраченная и неомрачимая слава Русскаго офицера мне дорога и близка, не только как автору, а и как отцу и сыну.
Но, воздавая честь офицеру, не следует
забывать и солдата, — забывать то психическое настроение, в котором находится он,
идя в битву. В этом отношении, мне помогает и сам автор: „между солдатами
всегда, а в военное время в особенности, пишет он, ходит множество разсказов,
большею частью прикрашенных, с кучею прибавлений и фантазий, сочиненных ловким
краснобаем, возбуждающим внимание разинувших рты слушателей". Насколько
эти слушатели способны принимать на веру всяческую чепуху, доказали, и так
кроваво доказали, недавние „холерные безпорядки". С тою же глубокою и
искреннею верою принимались, конечно, и те легенды, о которых сообщал нам
раненый под Плевной. Легенды эти не могли, разумеется, особенно содействовать
престижу командиров в глазах предводительствуемых ими частей и, если эти части
являли при всем том чудеса храбрости, то ясно свидетельствовали этим о высоте
одушевлявшаго их мотива и не по команде, авторитет которой (хотя и ошибочно, но
фактически) для них упал, не по примеру, автоматически подражаемому стадом, а
сознательно и свободно шли на врага, мужественно и стойко перенося все лишения
и невзгоды военнаго времени. Тут важен не факт трусости того или инаго
полководца, а то представление, какое складывалось об этом в умах
рядоваго войска под влянием этих разсказов (будь они правда или ложь, — для
нашего вывода все равно). „Факт", таким образом, здесь не „во очию",
а в тайниках души человеческой, для проникновения в которые вовсе не требуется
того специ-
307
альнаго воинскаго опыта, в недостатке котораго совершенно справедливо обличает меня компетентный в вопросе автор.
Но почему он пришел к заключению о моем „очевидном убеждении, что трусы бывают только офицеры, а солдаты все герои" — для меня уже вовсе непонятно. Он мог, положим, факт представления (о чем я только и говорил в своей статье) смешать с фактом наличным (который я отрицал точно также, как и он сам); но предположить во мне „очевидное убеждение в том, что солдаты все герои" было довольно мудрено. Такому огульному оптимизму мешали мне: приводимый автором и безспорный для меня афоризм — „в семье не без урода", затем, весьма удобопонятное вычисление процента трусости между офицерством и солдатами и, наконец, моя бывшая профессия, известная и автору, ознакомившая меня с целыми баталионами солдат-воров, солдат-мошенников, солдат, за штоф водки продававших правду на суде, храбрых над истязуемыми женами и трусливых на допросе и т. п. субъектов далеко не-геройскаго типа. Но все это, опять-таки повторяю вместе с автором, свидетельствует лишь о том, что ,,в семье не без урода" и „ничего не доказывает".
По поводу подчеркнутаго мною вопроса разсказчика „и чего боятся?" выпущено также немало громких выстрелов, но и они идут мимо цели: подчеркивая этот простодушный вопрос, я вовсе не имел в виду сказать, что солдаты храбрее офицеров. Из всего предшествовавшаго и последующаго изложения очевидно, что разсказчик не понимал страха и снова рвался „за Дунай" не в силу своего героизма, а просто потому, что ему терять было нечего, что „за Дунаем" ему жилось сравнительно легче, нежели у себя на родине... Вот на этот-то трагизм мотива и обращал я внимание читателя.
Что же касается до того, что „кумир мой — серая масса", что „интеллигентные люди для меня ни к чему негодные паразиты", что „нужно бросить цивилизацию и опроститься", что „народ наш — вместилище всех добродетелей, кладезь святости и премудрости", что „от него мы услышим великое слово возрождения " и что мешает всему этому „лишь руководительство его испорченными цивилизациею людьми": то могу заверить почтеннаго автора, что подобныя мнения столько же чужды мне, как и ему, в доказательство чего могу сослаться на все то, что успел я написать и напечатать за свой век. Свет, правда и благо великаго народа — вот мой кумир; а этого света не только нет у „серой массы", но его мало и у „цивилизованных людей". И, если имеются „цивилизованные люди", которые не хотят видеть в „серой массе" ничего, кроме пьянства, лени, грубости и рабской способности повиноваться только палке, то отметить и указать в ней противуположныя свойства будет долгом каждаго, их так или иначе познавшаго. Доказывая, что наша современная армия не пассивное орудие
308
в руках перваго встречнаго, кто громче кричит и больнее дерется, не та chair à canons, с которою погиб Наполеон, опустошая Европу, я не „умаляю духа верующих в свою ратную силу юношей", а, напротив, возвышаю его, и ни один из этих юношей не скажет мне, что лучше командовать безсмысленным стадом, нежели людьми, сознающими свой воинский долг, одушевленными одною с ним верою и неробеющими даже и тогда, когда вера эта колеблется дурным примером или дурною легендой. При чем же тут, спрашивается, „всенижайшая, покорнейшая просьба", обращаемая автором к каким-то „господам": „философствовать, фантазировать и писать о чем угодно, но, ради Бога, оставить армию в покое?" Кого имел он в виду, составляя свое возражение?
Перед ним стоял какой-то уже по истине „фантастический" призрак „образованнаго человека", „открывающаго публичныя чтения (?) на тему о трусости офицеров", проповедующаго безначалие на войне, опрощение для цивилизованных и цивилизацию для народа, усматривающаго высший общественный идеал в некультурной „серой массе", отвергающаго науку, суд, всю интеллигенцию и т. д., и т. д.
Такого „образованнаго человека" нет, мой почтенный оппонент, а если и случаются подобные маньяки, то их запирают в дома умалишенных; они могут иногда забавляться пером и чернилами, но ни одна редакция не решится печатать их бредни.
Чего же ради понадобилось на светлом фоне столь
благожелательнаго к нашей доблестной армии разсказа нарисовать эту безобразную
фигуру? — вопрос, на который и нам хотелось бы
„получить ясный и доступный пониманию ответ"; но, к сожалению, такой ответ
немыслим в данном случае!...
П. Н. Обнинский.
25 Января 1893 г.